Полгода. Костя держал слово — с маниакальной дисциплиной. Приходил домой ровно в девять...
Полгода. Костя держал слово — с маниакальной дисциплиной. Приходил домой ровно в девять. Звонил, если задерживался. Мыл посуду. Спрашивал, как спалось. Они ходили к психологу — женщина лет пятидесяти, с короткой стрижкой и голосом, от которого хотелось либо рыдать, либо встать и уйти. Иногда Алёна делала и то и другое. Слетали в Грецию. Алёна смотрела, как Костя тащит оба чемодана по аэропорту, и пыталась понять: этот человек, который улыбается ей через плечо, — тот же, кто обнимал на пляже другую? Да. Тот же. И в этом вся правда. Человек — это не один поступок. Это сумма всего, включая то, что он хотел бы скрыть. ...Однажды в Греции, вечером, на балконе, когда внизу шумели волны и где-то играла музыка, она сказала: — Кость, я хочу спросить. Ответь. Только честно. — Спрашивай. — Ты её любил? Хотя бы на секунду? Он долго молчал. Так долго, что она уже пожалела, что спросила. — Нет. Я даже имени её не помню. Это было… я не знаю, что это было. Будто меня подменили. Будно я смотрю на себя со стороны и вижу чужого мужика. И мне противно. — Противно? — Да. Я не могу объяснить. Это не оправдание. Это просто… я смотрю на того, кем я был в ту ночь, и не узнаю себя. — А я узнаю. Вот что страшно. Он не ответил. Только взял её руку и держал долго, как человек, который боится, что если отпустит — дверь закроется навсегда... ...Вика позвала её на кофе. Они сидели в маленьком кафе у окна, и Вика говорила быстро, перебивая сама себя, как всегда, когда нервничала. — Ну как? Вы как? — Нормально. — Нормально — это как? Ты его простила? — Я не знаю, Вик. «Простила» — это слово. Большое такое слово. А я пока просто… приняла. Как факт. Как распечатку, которая валялась в ящике, пока я не выбросила. — А доверие? — Доверие — это отдельная история. Я провожаю его взглядом, когда он уходит. Не потому что не верю. А потому что страх — он где-то внутри, там, где раньше была слепая уверенность. — И как? Тяжело? — Не тяжело. Это другое. Раньше я верила вслепую. Теперь верю с открытыми глазами. Может, это и есть взрослая любовь? Не «навсегда и за глаза», а «я вижу тебя, знаю, что ты можешь, — но всё равно остаюсь». Вика смотрела на неё и молчала. Потом сказала: — Ты сильная, Алёнка. — Я не сильная. Я просто не вижу смысла ломать то, что можно починить. Хотя шрам останется. Однажды вечером, уже дома, она спросила: — Кость, ты сам веришь, что мы сможем жить как раньше? Он долго молчал. Потом сказал: — Не знаю. Мы не будем как раньше. Будем по-другому. Но, может, это нормально? Взрослые люди не просто живут — они перерастают. Может, это такой период? — Какой период? Период после измены? — Период… взросления. Я серьёзно. Я был ду.рак. Я это понял. Не в тот вечер, не на следующее утро — позже. Когда съехал к маме и сидел в своей детской комнате, смотрел на обои с корабликами и думал: я разрушил единственное, что у меня по-настоящему было. Ради чего? — И ради чего? — Ни ради чего. Вот в этом и ужас. Она не ответила. Просто взяла его руку. Он сжал — крепко, до боли... Шрам остался. Белесый, заживший, но видимый, если присмотреться. Он не болит. Не мешает. Но иногда, когда море пахнет йодом, а ветер доносит запах жареного хлеба, Алёна закрывает глаза и видит ту фотографию. И ей не больно. Просто пусто. Как будто та прежняя Алёна — та, которая утром мазала тосты и думала «всё хорошо», — умерла. Не на пляже, нет. Раньше. Она умерла в то утро, когда почувствовала, что что-то не так, и сказала себе: «Показалось». Потому что та Алёна верила. А эта — знает. Она осталась. Не потому что забыла. Потому что каждый день, каждое утро выбирает его заново — с открытыми глазами, со шрамом, со всем, что было. Это не счастливый конец. И не несчастливый. Это — настоящий. А разве у нее есть варианты?