Кто-то сказал бы: ну что тут такого, девочка хочет загладить вину. Но Ольга знала, что ...
Кто-то сказал бы: ну что тут такого, девочка хочет загладить вину. Но Ольга знала, что это самое страшное, что она видела в жизни. Страшнее любого триллера, под который не спится ночами. Ребёнок тринадцати лет, который уже выучил главный закон их семьи: любовь — товар. Надо накопить. Она подошла. Накрыла руку дочери ладонью. Соня дёрнулась — так дёргаются те, кого не били, но кто привык ждать. — Не надо, — сказала Ольга. — Я нашла похожую, — почти шёпотом, не поднимая глаз. — Я куплю. Честно. Ты только не ругайся. «Ты только не ругайся». Она произносила это, как произносят заученное. — Соня. Дело не в кружке. Прости меня. Дочь вскинула бровь так, что у Ольги внутри что-то треснуло. Соня не знала, как реагировать на мамино «прости». Такой реакции у неё еще не было. Пришлось ждать, пока она её соберёт. — Я же... разбила, — пролепетала она. — Ну и что? А я наговорила тебе гадостей. Сгоряча. Ты не виновата. И ты — не «в отца». Ты — это ты. А в мать пошла я. В твою бабушку. И останавливать это — моя работа. Не твоя. Соня шмыгнула носом и повисла на матери так, что они чуть не упали обе. Пахло шампунем, слезами и жареной картошкой. Ребёнком. — Прости, я больше не буду твои вещи портить... — Будешь, — фыркнула Ольга ей в макушку. — Все мы что-то портим. Пошли ужинать. Эклер к тому же ждёт. ...Вечером Ольга закрылась в ванной и заплакала. Плакала долго, некрасиво, взахлёб. Не от горя — от злости на себя. Тридцать девять лет. Сколько ещё Сониных вечеров в поиске «кружка лучшей маме» она бы не заметила, если бы кружка не разбилась? ...Прошла неделя. Ольга ломала себя по чуть-чуть, каждый день, каждый час. Хочется цокнуть — не цокает. Хочется сказать «сколько можно возиться» — молчит и проходит мимо. Иногда молчание стоит дороже любой нежности. Иногда срывается — и тогда вечером лежит и чувствует на затылке взгляд собственной матери, как чужую ладонь. И думает: встать. Завтра встать и извиниться. Дочерям не нужны подвиги. Им нужны «прости», сказанные вовремя. К матери Ольга больше не ходила. И не собиралась — не из мести. Просто она выбрала, кого защищать. Себя спасти уже поздно, мать — уже бесполезно. Осталась Соня. А вчера Мила застала их в коридоре: Соня рисовала ей пальцем на спине «невидимую татуировку», обе хохотали. — Это наш секретный дракон, — объяснила Мила. — Мы его победили. Уже. — Молодцы, — сказала Ольга. — Вы у меня обе — чудо. И Соня не дёрнулась. Просто улыбнулась. Так улыбаются, когда ничего не ждут. И это была не сцена из фильма — обычная прихожая, бардак, немытая посуда, косой октябрьский свет из окна. Дракон жил в Ольге. За неделю он никуда не делся и, судя по всему, не собирался. Но теперь у неё был меч. Скромный, туповатый, из подручных материалов — из «прости», из «хватит», из умения молчать, когда руки сами тянутся к венику. Зато он был у неё. И был острее, чем казался...