А Ольга осталась на кухне одна, с веником, и вдруг поймала себя на том, что стоит посре...
А Ольга осталась на кухне одна, с веником, и вдруг поймала себя на том, что стоит посреди чистого пола и чувствует себя дурой. Внутри было белым-бело. Пусто. Как в марте, когда снег сошёл: снаружи слякоть, а под ней ничего. Куда она делась? Куда делась? Будто она- это не она, а мама. Ее мама... У мамы Ольги всегда была Дина. Дина, Динуля... Дина — солнышко. Дина — ангел. Дина — «смотри, какая умница, не то что некоторые». Некоторые — это Ольга. Они росли в одной квартире, ели из одной кастрюли, и вкус той несправедливости Ольга помнила до сих пор. Он был как привкус железа на зубах. Тошнотворный, знакомый, родной. Дине — новое. Ей — доношенное, с чужих плеч. Дине — прощено. Ей — «за что мне такое, господи». Мать говорила это громко, при людях. Как будто ставила диагноз. А сапоги, у которых разваливалась подошва, были третьими по счёту и уже чьими-то. Но никто не спрашивал нравится ей это или нет. Спросить — значит признать, что она человек, а не погрешность. А потом Дине исполнилось два года, и её отец — тихий, добрый отчим, единственный взрослый, который разговаривал с Олей как с человеком, — погиб. Машина, гололёд, трагическая случайность... Мать стала носить его в себе, как икону. «Бог забирает лучших», — повторяла со вздохом. И в этом вздохе был приговор: раз лучшие забраны — живые худшие. Логика железная. На ней всё и держалось. Ольга думала, что забыла. Люди всегда думают, что забывают такое. Тьфу... Мать растила их одна. Ольга знала. Она уставала. Сама была старшей в своей семье, привычной тянуть и держать в строгости. Она годами повторяла себе всё это, как повторяют молитву, которая не защищает, но привычна. А потом она услышала то, что слышать не собиралась. Ей было лет двенадцать. Тётя Марина, мамина подруга, просидела у них допоздна и плакала. Оля вышла за водой и замерла в коридоре. Не подслушивать. Просто ноги почему-то не пошли дальше. — Не могу решиться, Лариса... А вдруг всё нормально будет? И мать — спокойная, почти ласковая — ответила: — Не повторяй моих ошибок. От осинки не родятся апельсинки. Будешь смотреть на ребёнка и видеть его рожу. Гены, Марин. Гены не обманешь. Пол внезапно ушёл. Буквально: пол ушёл из-под ног, и девочка осталась стоять в пустоте. Её отец ушёл, когда ей не было и года. Она его не знала. Знала только легенду: пил, поднимал руку, судимость. Ушёл за молоком — не вернулся. И вот выяснялось: все эти годы её не любили не за то, что она плохая. Её не любили за лицо. За кровь. За мужчину, которого она не видела ни разу в жизни. Она была живым письмом от человека, которого мать ненавидела, — и мать читала это письмо каждый день. Вслух. При всех. Это не про неё было. Ни разу. Ни одной минуты — про неё. Ольга до сих пор не знала, что хуже: не быть любимой или узнать почему... ...В субботу Ольга поехала к матери. Три года не общались. Собираться прощать её Ольга не была готова, но сделать первый шаг — хотела. Квартира у матери — музей. Не музей памяти. Музей выбора. На всех стенах, во всех рамках, на серванте под пыльной плёнкой — Дина. Дина в школе. Дина на море. Дина с дипломом, на свадьбе, со своими двумя мальчишками. Ольга пересчитала кадры в уме. Себя среди них не нашла. Её фото не просто не повесили — её убрали. Аккуратно, как убирают пятно.