Ну что, граждане, опять собрались? Опять хотите послушать про нашу великую и могучую, п...
Ну что, граждане, опять собрались? Опять хотите послушать про нашу великую и могучую, про её загадки и тайны? Ладно, усаживайтесь поудобнее. Сегодня у нас история про одного известного товарища. Про того, чьи строчки, как говорится, «время скомкало». Про Владимира Владимировича Маяковского. Но не про того, что с тачанкой и «адище города», а про того, что мог бы получиться, если б он нашёл себя после… вы понимаете, после того самого. Представьте себе картину: середина тридцатых. Страна строит светлое будущее, пахнет асфальтом, краской и большими надеждами. И вдруг в одном из не самых престижных кооперативных домов на окраине Москвы, в коммунальной квартире, где на кухне вечно спорят из-за кастрюли, просыпается некий гражданин. Голова болит, во рту словно опилки, а в памяти — один большой белый свет и ощущение, будто провалился куда-то в трубу. Гражданин встаёт, смотрит в затуманенное зеркало и видит: рост – сажень в плечах, челюсть квадратная, взгляд тяжёлый, из-под лба. Знакомое лицо. Очень знакомое. «Я, – думает гражданин, – кажется, поэт. Маяковский. Да. Тот самый. «Нате!», «Облако в штанах», лефовец, футурист… А что дальше-то было?» А дальше – пустота. Словно кто-то взял и вырвал страницу из книги жизни. С чувством лёгкого недоумения, а главное – с жутким похмельем от несостоявшейся вечности, наш воскресший гигант надевает поношенный пиджак и выходит на улицу. И тут начинается самое интересное. Мир вокруг знаком, но странно изменён. Вместо плакатов «Окна РОСТА» – лозунги про стахановцев и пятилетку. Вместо бурных диспутов в «Кафе поэтов» – тихие собрания в Союзе писателей, где все чинно сидят и говорят о социалистическом реализме. Маяковский, с его-то пафосом, с его потребностью кричать, рушить, «громадить», чувствует себя, как бык в посудной лавке. Только лавка эта обита бархатом и пахнет лакировкой действительности. Он идёт в Литфонд. Спрашивает аванс. «На что, товарищ?» – вежливо интересуется бухгалтер в пенсне. «Как на что? – гремит Владимир Владимирович. – На жизнь! На новый пиджак! На поездку по стране, чтобы видеть, как бьётся пульс строительства!» Бухгалтер смотрит на него, как на привидение. «Пульс, товарищ, мы и так видим в отчётных сводках. А аванс полагается по смете, под конкретный, одобренный редколлегией проект. У вас есть проект? Тематический план?» Маяковский в ярости. Он хочет написать поэму о ДнепроГЭСе. Садится за стол, выводит привычными угловатыми буквами: «Я / сегодня / драться / рад / как никогда…» И тут же останавливается. Чувствует внутренний запрет. Нельзя «драться». Нужно «созидать в едином порыве». Он пробует: «Мы / идём / сквозь / ревущий / гранит…» Скучно. Казённо. Пахнет газетной передовицей. Он швыряет карандаш. Где его знаменитая «лесенка»? Она теперь кажется ему неправильной, подозрительной, формалистической выдумкой. Он пытается найти старых друзей. Кого-то нет, кто-то занят, а кто-то, встретив его на улице, бледнеет, бормочет что-то невнятное и быстро уходит, оглядываясь. Лиля Брик смотрит на него новым, отстранённым взглядом и говорит о важности «большого стиля». От неё пахнет не привычными духами, а запахом партийной библиотеки. И вот наш великий поэт, громила и новатор, начинает медленно, но верно превращаться в ходячий анахронизм. Его громовый голос слишком громок для кабинетов. Его метафоры слишком остры. Его желание «до дна» исследовать боль и страсть – неуместно. Ему предлагают писать детские стихи. «Что такое хорошо и что такое плохо?» – уже написано. И написано блестяще. Но продолжать в том же духе? «Кем быть?» – тоже есть. Он чувствует себя загнанным в угол собственной гениальностью и новыми правилами игры. Он идёт по Москве, и прохожие оборачиваются. Не потому, что узнают легенду, а потому, что он слишком большой, слишком громко ступает, и взгляд у него слишком несовременный – трагический и требовательный. Он заходит в столовую, ест котлету с макаронами, и ему кажется, что даже они стали какими-то другими – стандартными, предсказуемыми, без изюминки. Как и весь мир вокруг.